Ирина Дрягина

Тамара Верина

"Ирина Дрягина, комиссар эскадрильи"

Такой метели не помнили даже саратовские старожилы... Ветер бросал ей в лицо пригоршни мелкого и жесткого, как проволока, снега. Шла, еле вытаскивая ноги из глубоких сугробов, которые намело в том декабре над Волгой. Ноги были чужими, непослушными. Видели бы аэроклубовские курсанты сейчас своего бравого инструктора — лицо как ошпаренное, руки одеревенели. Да ладно, это все пустяки, но ноги, ноги... Еще не один километр шагать из города Саратова в город Энгельс — выручайте, голубушки! Не хотите? Придется.

Через много-много лет после этого ветреного, впечатанного в память дня сложат на земле песню «С чего начинается Родина». Для нее, Ирины Дрягиной, Родина, безусловно, начиналась с Волги.

В детстве всей семьей плавали на барже. Отец был волжским матросом, водоливом, потом капитаном непарового судна. Где застанет первый лед баржу, там и зимовали. От Саратова до Астрахани берега ей были знакомы, как голубенькие жилочки на материнских руках. Мир открывался девочке людским разнообразием, тревожным пением пароходных гудков, тяжелым моряцким трудом и надежным, как сама земля, чувством товарищества. Это чувство вело ее и сейчас сквозь метель.

Не-ет, дойду! Человек не должен падать духом. Ни-ког-да! Только бы там, в Энгельсе, внятно объяснить легендарной Марине Расковой — неужели она скоро увидит ее воочию, не на газетной полосе? — что ей, Ирине Дрягиной, необходимо попасть в полк ночных бомбардировщиков.

Лева, Левка, видел бы ты меня сейчас! С Левкой Лобачевым они познакомились в аэроклубе. Он попал в число курсантов с пятой попытки: подводили глаза, вернее, один, будь он неладен! Но Лева не из тех, кто может отступить от задуманного, скиснуть, опустить руки. Наизусть выучил таблицу букв... Курсантом он стал и не унывал даже тогда, когда старшей над ним поставили эту немногословную девушку, которая одним только своим появлением вносила в его беспокойную душу какой-то солнечный покой.

Ну что в самом деле такого? Вот если бы им попробовала командовать какая-нибудь обыкновенная дивчина, показал бы он ей! А власть (Ирина была старостой) такой необыкновенной девушки — одна отрада. Почему Ирина такая уж необыкновенная, Лев и сам не мог бы объяснить, но знал это совершенно точно. Так же точно он знал, что таким летчиком, как Ирина, — можно было ходить смотреть на ее «неслышные» посадки, как ходят смотреть на игру настоящего артиста, — он никогда не станет. Глаз все-таки подводил, лишая его той абсолютной уверенности в воздухе, по которой всегда отличишь настоящего пилота. Впрочем, летал Лева отлично, мастерски выводил машину из «штопора», но сам-то знал, как связывает его глаз при посадке... А зная это, как объясниться с Ириной? В общем, он решил ехать в Ленинград, в военно-морское училище. Вернусь на следующий год в «клешах», тогда поговорим.

Поговорили они через двадцать пять лет. Потому что вскоре после его отъезда началась война.

...Потом окажется, что Ира была единственным человеком, который в тот декабрьский день отважился пересечь Волгу. Но все это потом, потом! А сейчас она идет и не знает, что на контрольно-пропускном пункте ее «завернут» обратно: «Нужно направление из военкомата».

И она пойдет обратно, и снова ветер насмешливо заулюлюкает — теперь уже в спину!..

— А у вас что? Тоже дети? — Кабинет военкома, как остров волнами, заливало толпами эвакуированных женщин с детьми, которым надо было устроить жилье, дать работу.

— При чем тут дети? — удивилась Ира. — Мне надо направление. Воевать хочу.

На лице военкома сквозь пепел многодневной усталости проступило что-то похожее на отцовскую печаль:

— Война — трудное дело, девочка. Тебе лучше институт закончить. — Незаметно для себя он обратился к ней на «ты».

— Институт я закончу после войны. А сейчас вот, — Ирина протянула военкому письмо Кости Иванова, ее бывшего курсанта: «Ирина, сейчас формируется женский авиационный полк для фронта. Приехала сама Марина Раскова. Думали, увидим в ее отряде тебя, и удивились, что ты не с ними».

Она и сейчас не знает, почему на военкома это письмо произвело впечатление, но направление он выписал сразу же, как прочитал его.

«Вот так-то, Левка, топаем снова в направлении города Энгельса», — Ирина продолжала заочный разговор с Левой Лобачевым, который воевал где-то под Ленинградом и каждый день присылал ей письма.

Большеглазое, милое и такое знакомое по многочисленным фотографиям в газетах лицо показалось ей суровым.

— Ночью летала?

— Нет.

— На лыжах садилась?

— Нет.

— На дальние расстояния по маршруту летала?

Молчание. Потом тихо, упорно:

— Но я подучусь. У вас ведь тренируют.

— Мы готовим для фронта уже опытных летчиц.

В это время сидевшая рядом с Расковой женщина с очень добрым лицом — так они и потом единодушно считали — спросила Иру: «Комсомолка?»

— Член партии.

— Это прекрасно, — улыбнулась женщина. (Это была комиссар Лина Елисеева.) — Мне комиссар нужен. В эскадрилью.

— Но я летать хочу!

— Будешь, будешь летать, — у строгой Расковой тоже дрогнули в улыбке губы. — Научим.

Так в двадцать лет Ирина Дрягина стала комиссаром эскадрильи, единственным в полку летающим комиссаром. Когда в мае 1942 года после нескольких месяцев тренировочных полетов две эскадрильи «У-2» отправились на фронт, рядом с самолетом Марины Расковой вела свою машину Ира.

«Ну что, Левка, мы теперь оба с тобой воюем?»

 

* * *

 

Из восьмидесятых годов я всматриваюсь в те, сороковые, и почему-то яснее всего вижу военкомов, которые хотели, но не могли не пустить девчонок на фронт. Психологи когда-нибудь задумаются над феноменом массового бесстрашия, проявленного девушками времен Великой Отечественной войны, которые не были военнообязанными, которых никто — даже мысленно — не посмел бы осудить, останься они дома.

А секрет этого до удивления прост. Вот он — в посмертно опубликованных дневниках подруги Иры по полку штурмана Жени Рудневой. Девочка-школьница в довоенном дневнике, который вела втайне от самых близких, писала как об огромной личной радости, что открылась новая линия метрополитена, что построен новый мост над Москвой-рекой; как о личном горе — об убийстве Кирова.

Понятие Родины было для них понятием кровным, личным. Поэтому их стремление на фронт было естественным, как дыхание, и таким же естественным кажется мне сегодня, из восьмидесятых, желание сберечь их, защитить, спасти. Помочь.

Наверное, это последнее и было главным для комиссара Ирины Дрягиной, чувствовавшей себя старше своих ровесников. О таких людях говорят, что чувство долга присуще им, что называется, «с младых ногтей». Думая об Ирине Дрягиной, ясно вижу, что главным стимулом ее отношений с людьми была и есть Доброта. И чтобы меня не заподозрили в пристрастии, приведу отрывок из воспоминаний ее боевой подруги по 46-му гвардейскому Таманскому полку Ольги Голубевой-Терес.

«В армии нет времени на доказательства. «Приказываю!» — и все тут. Некоторые сразу вошли в жесткий ритм армейской жизни.

Другим это безусловное подчинение приказам давалось мучительно трудно. В числе последних была и я. Все началось с того хмурого морозного вечера, когда я, придя с наряда и не обнаружив в казарме никого, кроме дневальной, пошла по ее совету в Дом Красной Армии, чтобы спросить у командира эскадрильи разрешения посмотреть со всеми кино.

Комэску я увидела сразу же. Вместе со своим штурманом Тарасовой она прогуливалась по залитому огнями просторному фойе.

Увидев меня, комэска нахмурилась.

— В чем дело? Почему вы здесь?

— Я... Я... Искала вас, спросить разрешения...

— Сейчас же марш в казарму! — она говорила очень громко, и на нас стали обращать внимание.

Сгорая от стыда, я повернулась и побежала к выходу. Обозленная влетела в казарму и бросилась на свою койку.

— Встать!

Подняла голову и встретилась с холодными серыми глазами непосредственной начальницы. Было ей лет за 25.

Она закончила Военную академию, служила уже несколько лет в армии. Спроси она по-доброму, что со мной случилось, все могло обойтись без осложнений, но мое состояние ее мало интересовало.

— Быстро помыть пол в комнате командиров!

Не удержавшись, я со злостью ответила: «Ступайте и мойте сами!»

Ох что тут поднялось!

— Два наряда вне очереди!

— За что?

— Прекратить разговоры!

— А я и не разговариваю, я спрашиваю, за что?

— Еще два... Кругом!

«Не таких обламывали», — услышала я вслед. Так началось мое воспитание.

Теперь по вечерам, когда все смотрели кино, я все чаще отправлялась с ведрами и тряпками в умывальник — наводить чистоту. Однажды я мыла там пол. Было тихо. Только постукивали капли, ударяясь о раковины. Остановившись, чтобы передохнуть на минутку, я закрыла глаза и, вспомнив о доме, улыбнулась. Как удивилась бы мама, увидев сейчас меня в роли уборщицы. И тут у меня что-то подкатило к горлу и из-под закрытых век ручейками потекли слезы.

— Леля, — тихо окликнул меня кто-то.

Я открыла глаза и с изумлением посмотрела на подошедшую Дрягину. Еще никто из командиров не называл меня по имени.

— Что с тобой, Леля? — совсем по-домашнему спросила Дрягина.

— Пошлите меня в пехоту, в разведку — куда угодно. Так я больше не могу, — дрожащим голосом сказала я, чувствуя, как по лицу вовсю катятся слезы. — Только и знаешь одни наряды.

— Пойдем со мной.

Мы пришли в учебный класс. Сели у окна. Дрягина внимательно посмотрела на меня и сказала, ласково улыбнувшись: «Ну, рассказывай».

Я пожала плечами: о чем рассказывать? Да и зачем?

— Ну не хочешь — не говори. Послушай, что тебе скажу. Начнем с того, что тебя в армию никто не звал. Бросить маму, уйти от тепла и уюта, стать солдатом — что это? Прихоть сумасбродной девчонки? Я не верю этому. Я знаю, что ты пошла в армию, чтобы не быть в стороне, когда весь наш народ в беде. Ты сама себя призвала в армию. И ты знаешь, какая идет страшная война. Поэтому должна понять, что без строжайшей дисциплины мы никогда не победим... Тебя кто-то обидел? — Дрягина погладила меня по голове. — Не преувеличивай беды. Я кое-что знаю.

У меня что-то дрогнуло внутри то ли от ее такого задушевного голоса, то ли от ее таких добрых открытых глаз. Сдвинулся с места тяжелый камень в душе, и меня — словно прорвало:

— Я же стараюсь. Все делаю, что нужно, и даже...

— Этого мало, девочка. Надо перебороть свою строптивость, быть военным человеком в полном смысле этого слова.

С того памятного вечера дела у меня постепенно пошли на лад. Если раньше в любом замечании я видела придирку, то теперь я сама стала относиться к себе придирчивей. И если мне что-то удавалось сделать хорошего, я всегда с благодарностью думала о нашем комиссаре».

Вы, конечно, догадались, что речь — о самых первых комиссарских шагах Ирины, когда полк стоял на формировании в Энгельсе и не был еще ни гвардейским, ни Таманским. Но она, Дрягина, уже была тем комиссаром, который так и не научился приказывать, [141] но «пожалуйста» которого выполнялось всегда беспрекословно. Может быть, потому, что она была единственным в полку летающим комиссаром? И поэтому тоже.

Любимый довоенный фильм летчиков «Валерий Чкалов» она любила и сама, смотрела несколько раз, восхищалась вместе со всеми, но ничуть не сомневалась, что сама пролетать под мостом не стала бы. Если бы не было в том необходимости.

А летать она любила, славилась свой техникой пилотирования с первых самостоятельных полетов, и то не раз зафиксированное в воспоминаниях летчиков упоение полетом, когда петь хочется, объять разом и землю, и небо хочется, — все это ей ох как знакомо! Но заложена в ней, дочери волжского матроса, какая-то основательность или, может быть, скорее, гармония, согласованность всех поступков с исконной русской совестливостью. Со стороны порой кажется, что таким людям легко живется. Они, мол, правильные, им все заранее известно, что и как. На самом деле жить на свете таким, как Дрягина, людям бесконечно труднее, чем иным смертным. Потому что такие, как Дрягина, предъявляют себе самый высокий счет.

Всю жизнь она не может простить себе Галку Докутович. «Галка-штурманенок, отчаянная, веселая белорусская дивчина, до сих пор ты мне снишься. С тобой — помнишь? — больше всего мы говорили о Левке, тебя первую из штурманов я стала учить летать...»

Летчицы во второй эскадрилье сначала отнеслись к предложению своего комиссара без энтузиазма: зачем штурманам летать? Им и так хватает дела, и пусть каждый занимается своим, так оно лучше.

Гораздо позже, когда гитлеровцы для борьбы с их «У-2» («ночными ведьмами», как они называли летчиц) сформировали специальные эскадрильи ночных истребителей, с которыми тягаться было трудно («Прожектор только подцепит на свое острие самолет, глядь, а уж тут как тут истребитель — выпускает целую лавину огня по освещенной цели».), когда погибла Дуся Носаль и ее штурман Ира Каширина привела самолет на свой аэродром, поняли все в эскадрилье (и в полку тоже!) смысл предложения никогда не тратившего попусту слов комиссара.

А Галку она все-таки простить себе не может. Хотя иному человеку, пожалуй, и невдомек: чем здесь казниться? Вернулись из очередного полета — она давала уже Галке управление. Девять полетов в одну ночь! Шустрая, подвижная Галка, не имевшая «запаса прочности», который был у Ирины, очень уставала. И раньше бывало не раз — до постели не хватало сил добраться, засыпала прямо на аэродроме.

Так и сейчас, сойдя с самолета, она упала, сморенная сном.

А по аэродрому проезжал бензовоз. В темноте шофер — тоже, небось, от усталости глаза слипались! — не разглядел спящую... В госпиталь ее увозили с такой страшной болью в позвоночнике, что неизвестно было, выживет ли. А она потребовала от командира полка слова, что снова будет допущена к полетам.

Все это так ярко живет в памяти Ирины, как будто было вчера. Так в чем же можно здесь себя винить? В том, что учила летать? Но сама жизнь горестно доказала ее правоту.

— Нет, конечно, не в этом. В том, что не проследила, чтоб она ушла с поля, не помогла дойти до койки. Я же несла ответственность за них!

240 дней в госпитале. Не дождавшись, когда снимут корсет, Галка сбежала в полк. Так и летала в корсете, пока не погибла в страшную ночь, когда десять девушек не вернулись. Перед полетом она получила письмо от любимого и, не распечатав, бережно опустила в карман комбинезона: «Прочту, когда вернусь».

«С Ирой я люблю летать» — это фраза из дневника Гали Докутович, опубликованного на ее родине, в Белоруссии (он написан на Галином родном, белорусском языке). Неприкрашенная правда фронтовых записей, сделанных на следующий день после ночи полетов, незадолго до новых вылетов. Здесь все измерено высшей мерой, здесь правдивость и непредвзятость диктуются самой жизнью, которая в любой момент может оборваться. «С Ирой я люблю летать»... Не обо всех летчицах — некоторые из них впоследствии стали прославленными, даже знаменитыми — говорили так.

 

* * *

 

...Устрашающе бухают зенитки, слепят прожектора, к фанерному самолету (как только ни называли его — «героическая керосинка», «отважный воробей», «кукурузник») протягиваются разноцветные огненные трассы. А машина нагружена бомбами, а машина безоружна, и ты хорошо знаешь, каким жарким, каким ослепительным пламенем взрывается самолет с перкалевой обшивкой.

Штурман — глаза командира: «Курс левее!» И машина, словно она — одно существо с летчицей, уходит от преследования, чтобы в следующую минуту снова изменить курс.

Веера летящих в тебя пуль и снарядов. В тебя, именно в тебя! Тому, кто не испытал, представить невозможно зловещее это разноцветье. Штурману 18—19. Так хочется жить! Непостижимо прекрасной казалась этим девчонкам, ушедшим воевать за нее, мирная наша жизнь. И вот сейчас, сию минуту все может кончиться, — тихоходный «У-2» снова в скрещении прожекторов. А голос комиссара Дрягиной так же невозмутимо спокоен, и, как ни парадоксально, в меховых унтах и громоздком комбинезоне Ирина [143] кажется такой же по-домашнему уютной, как на земле. Заговорена она, что ли, от страха?

 

* * *

 

...Беловато-кремовый, стройный, высокий, словно устремленный в небо гладиолус называется «Галя Докутович». Так назвала его создатель — доктор сельскохозяйственных наук Ирина Дрягина. Сорок лет спустя после окончания войны снится ей и Галя, и этот вспыхнувший в ночи луч вражеского прожектора. Она просыпается с тяжело бьющимся сердцем. А рядом — Левка, постаревший, но все тот же неунывающий Левка; не разбудить бы его, ему завтра рано на работу, не то он сразу поймет, что снится ей снова война, примется рассказывать всякие смешные истории, которые непременно случаются с ним, а сам потом не заснет до утра...

«Кто говорит, что на войне не страшно, тот ничего не знает о войне». Она очень любит эти строки Юлии Друниной. Потому что страшно было. И очень хотелось жить. Но еще больше — во сто крат больше! — победить.

 

* * *

 

А им, штурманам, она кажется абсолютно, невозмутимо спокойной. Потому что такова комиссарская доля. Чтобы людям было легче, спокойнее с тобой, чтобы ты помогала им выполнять свой долг. За этой простотой — постоянный контроль за собой, невидимый железный обруч, который надеваешь на свой страх, чтобы никто, никто не смог догадаться.

Они и впрямь не догадывались. И представить себе не могли.

Боевой орден Красного Знамени ей вручили после того, как она уничтожила гитлеровский склад с горючим. Корреспонденты — сначала из «дивизионки», потом из армейской газеты — допытывались: «Расскажите подробнее об этом полете». Она мягко, но твердо переводила разговор на девушек эскадрильи. Делала это с чистой душой. Знала, каково им на войне, куда они сами себя призвали.

А объяснить, что ты чувствуешь, когда, выполнив задание, возвращаешься на свое летное поле на изрешеченной машине... Это, пожалуй, она могла бы объяснить только Левке, если бы он был здесь. Наверное, рядом с ним ей так же не было бы страшно, как девчатам не страшно рядом с ней. В каждом его письме — неиссякаемый запас жизнелюбия и бодрости.

Дороги войны далеко развели их, затерялись письма, изменились адреса...

Ни о чем так не горюет Лев Михайлович Лобачев, как о том, что 2 мая 1953 года, когда он, решившись пойти на встречу летчиц у [144] Большого театра — об этой традиции много писали в газетах, — в последнюю минуту передумал. Во-первых, почти наверняка знал, что Ира погибла. Во-вторых, если даже — чудом — жива, спрашивается: зачем ты ей нужен? У такой, как она, — если чудом жива! — конечно, муж и дети, и давно забыла, как учила его в саратовском небе выходить из «штопора».

— А она в тот раз была у Большого театра! — говорит он мне с таким волнением, как будто это было вчера.

 

* * *

 

Но все это будет еще не скоро. А сейчас звездной зимней ночью она летит бомбить вражескую переправу. Вон в небе горит самая яркая звезда, которую она еще в детстве назвала своей, когда плавала с отцом по Волге.

В кармане комбинезона — письмо из дома и присланная отцом газета «Саратовский водник». А Галка Докутович еще жива, еще с ней — Галка, которая будет сниться потом всю жизнь, — и можно спросить ее по переговорному устройству:

— Хочешь, секрет тебе скажу?

— Хочу.

— Мне папа написал, что мой институт — ну, сельскохозяйственный, откуда я с третьего курса ушла в полк, — покупает мне самолет. Представляешь, на свои деньги... все работники института, студенты. От себя отрывают.

— Твой секрет уже весь полк знает.

Ирина не успела удивиться, как совсем близко возникла феерическая картина — заградительное кольцо дальнобойных зенитных орудий. Снопы прожекторов. Только что казавшаяся тихой и безмятежной ночь мгновенно превратилась в кромешный ад.

— Правее курс!

Летчица согласно кивнула.

 

* * *

 

До последнего часа на земле будет помнить она то согласие и взаимопонимание, какое царило между ними в воздухе. Не забыть бы его, пронести через жизнь, как самое драгоценное из тех грозовых лет.

 

* * *

 

Самолет — до чего послушен родной «У-2»! — мгновенно нырнул в спасительную темноту. До переправы дошли сравнительно спокойно: не задел ни один осколок. Лучи поймали их во время бомбежки. Минута в огне. До сих пор она удивляется людям, для которых монолитными, нераздельными кусками ухают в вечность минуты (а порой и часы!). Нет, там, в ночном небе, на поврежденной машине, [145] когда, казалось, мотор захлебывается от напряжения, каждая секунда была вечностью, но в эту вечность машина с экипажем могла вмиг превратиться в сгусток яркого пламени, которое догорит уже на земле.

Конечно, об этом тогда не думалось. Просто не было времени. Надо было помнить только об одном — выполнить задание, уничтожить гитлеровскую переправу...

— Есть цель! — ликующий голос «штурманенка».

Так. Получайте! И еще! И еще!

Пять минут — словно год. Выскочили на поврежденной машине. До аэродрома дошли планированием — мотор не тянул совсем.

На летном поле Галка сказала: «Сдается мне, что при таких полетах тебе очень скоро потребуется новый самолет».

Вот и все, чем они обменялись после того памятного полета. На войне так близко видишь друг друга, как будто рассматриваешь человека в микроскоп. Слова тут мало что могут добавить.

И когда она вместе со штурманом Раей Ароновой полетела в Саратов за подаренным самолетом, никто в полку не завидовал: все радовались. Еще когда в штаб пришла газета «Саратовский водник» от 13 мая 1943 года, где рассказывалось, что Ирин брат, летчик-штурмовик Виктор Дрягин, — он вместе с ней занимался в саратовском аэроклубе — награжден орденом, так же как его сестра, гвардии капитан Ирина Дрягина, кто-то — не шустрая ли Полинка Гельман? — влетел с радостной вестью в эскадрилью, победно размахивая, как флагом, небольшим по формату газетным листом.

 

* * *

 

Как умели они радоваться друг за друга! Это умение не утрачено с годами: с защитой докторской диссертации ее поздравляли и та же Полинка, и Серафима Амосова-Тараненко, и Ольга Голубева-Терес, и Лариса Литвинова.

А уж когда она в 1966 году вышла замуж за Лобачева — что тут было! Да и как не радоваться, судите сами.

Хорошо, что Александр Магид написал книгу о 46-м гвардейском Таманском. У Льва Лобачева нет любимее книги на свете. Потому что из нее он узнал, что Ирина, оказывается, жива. Более того, что она — в Москве. И можно, узнав в справочном бюро адрес, поехать на метро, позвонить в дверь... И если ее не окажется дома, как это часто бывает у суматошных москвичей, можно прийти еще раз, и еще, и когда-нибудь все-таки застать дома!

Позади у него служба в Заполярье, где он был «летающим замполитом», — еще во время войны вернулся в авиацию штурманом («штурману одного глаза достаточно!»); позади многое — хорошее и печальное, но что существует такая огромная, ослепительная радость, он узнал только теперь, уже разменяв пятый десяток. [146]

— Вспомнил, что завтра, 31 марта, день ее рождения, купил цветы, поехал.

— Вы столько лет помнили день ее рождения?

Лев Михайлович вежливо промолчал, недоуменно взглянув на собеседницу, которая пристыженно умолкла, поняв, что сморозила глупость.

Да, в тот памятный им обоим 1966 год их поздравили, кажется, все оставшиеся в живых однополчане. А тогда, в сорок третьем, радовались за нее, за брата, за маму, которая увидит свою дочь. Никто не предполагал, что вдали от фронта в родном городе Ирину ждет горькое известие: брат погиб.

Мать, не успевшая оправиться после смерти сына, всю ночь просидела у кровати дочери, боясь спросить, когда они расстаются...

Она вернулась в полк той же доброжелательной, ровной, участливой и неизменно взыскательной, прежде всего — к себе. И долго никто не знал, какой тяжкий камень горя у нее на душе.

Близилось лето сорок третьего года, готовилось большое наступление, полк нес тяжелые потери, надо было помогать подругам держаться. Для нее это значило прежде всего — не помнить о себе. Впускать чужие горести к себе в душу, не обременять своими никого. Это и было, по существу, ее комиссарской заповедью, если бы появились у нее охота и время к самоанализу и формулировкам.

Впрочем, может быть, они были — и охота, и время. И она, и ее подруги жили очень осмысленной, очень духовной жизнью — так сказали бы теперь (тогда это слово не было в ходу, но за точность его применения ручаюсь), — а она всегда толкает на обдумывание, на анализ и даже, если хотите, на формулировки. Они все были очень молоды, они всерьез обсуждали, что такое счастье, смысл жизни, линия поведения человека.

Вы спросите: когда они успевали? Ночные полеты — несколько полетов за ночь навстречу зениткам и истребителям, — после этого сон замертво, горячие комсомольские собрания, рукописный литературный журнал (я видела его фотокопию), в минуту затишья — безудержное веселье, стихи, песни, танцы.

Не берусь ответить на этот вопрос. Хотя, наверное, ответ существует: там, на переднем крае, каждая минута жизни была драгоценной, обжигающей своей неповторимостью, наполненной смыслом, живым теплом, точно окропленная родниковой водой. Конечно, были не только смерть и горечь поражений. Была жизнь во всей ее плоти и крови, в непролазной грязи дорог, когда раскисали аэродромы и даже терпеливый трудяга «У-2» не мог взлететь. И конечно, были ссоры и примирения, дружбы и романы с «братцами» из соседних полков. И все же в обстановке, в какой трудно, почти немыслимо себе представить наших сегодняшних дочерей [147] 18—19 лет, они жили очень чистой, очень нравственной жизнью.

Не знаю, тогда или потом — скорее, потом — Ирина нашла у Шиллера и навсегда запомнила такие слова: человек в руках необходимости, но воля человека только в его собственных руках.

 

 

Hosted by uCoz