— Высокочтимые леди! — С шутовским поклоном в комнату вбежала запыхавшаяся дежурная по части Полина Ульянова. — Салон модных причесок а-ля Баран открыт.
Полусонные девчонки с трудом отдирали головы от подушек. Последние ночи летали в трудных погодных условиях, да и стреляли за линией фронта изрядно.
— Спешите! Спешите записаться! — тормошила летчиц Полинка. [187]
— Ты что? — хрипло проворчала я. — Чокнулась? Дай еще минутку поспать. Сумасшедшая...
— Да вставай же, соня! — Полина стащила с меня одеяло. — Парикмахерша приехала. С примусом. И еще какую-то адскую машинку привезла для паровой завивки.
Что это? Глупая шутка? Да нет, это умно придумали. Хоть чем-нибудь снять нервное напряжение. Я мигом вскочила:
— Чур, я первая!
— Нет я...
— Я!..
Одна за другой летчицы стряхивали с себя сонное оцепенение.
— Сегодня успею только я, — сказала Полина. — Сразу же после наряда отправлюсь. Встречать вас с полетов буду красоткой.
Но увы! Объявили срочно всем собраться на экстренное партийно-комсомольское собрание, где сообщили, что в эту ночь надо сделать максимальное количество вылетов. Желательно пойти на задание и тем, кто сменился с наряда.
Я ехидно поглядела на Полину: накрылась прическа! Та пожала плечами. Конечно, она могла и не лететь. Никто не мог ее неволить. Сутки человек нес дежурство по части. Однако такая мысль вряд ли пришла ей в голову.
— Эх, черт, без прически полечу! — шепнула она.
Полина производила на меня впечатление самой здоровой девчонки во всей эскадрилье. С ее лица не сходило выражение благодушия. Даже если порой ей бывало очень трудно, все равно ее не покидало выражение сосредоточенности и довольства, выражение покоя и мира. Глядя на ее всегда загнутые ресницы, тщательно выщипанные брови, трудно было подумать, что она собирается [188] на ответственное боевое задание. Она любое дело выполняла легко, словно играючи.
— Слышь? — толкнула Полина меня в бок. — А может, все-таки успеем к парикмахерше сбегать?
— Не-ет. На бумажки накручусь.
— Я с тобой сбегаю, — сказала Лида Лаврентьева.
Командир строго поглядела в нашу сторону. Мы умолкли, стараясь настроиться на серьезный лад. Нам казалось, что о войне мы знаем уже все, хотя на самом деле о многом не имели четкого представления.
— Сегодня мы должны выжать из себя, может быть, даже невозможное, — сказала Рачкевич. — Давайте вместе подсчитаем все минутки. Так, чтобы сделать с подскока по пятнадцать-шестнадцать вылетов, а с основного по восемь-девять.
Такое разделение полка давало наибольшую эффективность в работе. Особенно с подскока, небольшой рабочей площадки в восьми километрах от линии фронта, то есть в трех минутах лёта.
Условия для полетов с подскока были сложнее, чем с основного. Близость от линии боевого соприкосновения не позволяла пользоваться при посадке подсветкой ракет или посадочным прожектором. Ночной старт состоял из трех фонарей, прикрытых створками. Они еле светились только со стороны посадки. Длина рабочей площадки составляла сто пятьдесят — двести, а ширина пятнадцать — двадцать метров. Не то что посадить самолет, но и разыскать такой старт трудно. Штурману было не легче, чем летчику. Ни на миг ослабить внимания нельзя: ни при взлете, ни при посадке, ни при подходе... В случае необходимости штурману приходилось подсказывать пилоту о сохранении направления при взлете и при посадке. Хорошо, если погода тебе помогает. Но все последние ночи летали на нервах. Облака прямо увязали в лесной чащобе над головой. Казалось, до них рукой [189] подать — так низко. В воздухе черт-те что — не туман и не дождь. Временами сыплет снег.
— Погода сегодня неблагоприятная на всю ночь, — что называется утешила нас командир полка. — Но вопрос «лететь — не лететь» дискутировать не будем. Большая авиация действовать не может. Надежда на нас...
Мы звали, что на наревском плацдарме положение тяжелое. Гитлеровцы, меняя направление ударов, пытались прорваться к реке. Говорили, что артиллеристам приходится отражать до шестнадцати атак в день. Район Макува, куда в основном нам нужно было направить бомбовый удар, располагался между двумя нашими плацдармами. Там было сосредоточено много танков противника, артиллерии и пехоты. Силы были не равны. Фашисты держали под прицелом наши переправы на Нареве, препятствуя сосредоточению на плацдарме сил, способных сокрушить фашистские укрепления.
— Товарищи! — сказала летчица Женя Попова, — Чтобы со мной ни случилось, я буду счастлива, если мне удастся внести свою долю в победу...
Она говорила спокойно и просто, с убежденностью много передумавшего человека, и ее выступление произвело на меня глубокое впечатление. Женя только что вернулась из госпиталя, отказавшись от путевки в санаторий на долечивание после ранения. Я понимала, как это тяжело сесть в самолет после катастрофы. Сколько же силы надо, чтобы преодолеть себя! Незадолго до этого ее подбили за линией фронта. Трое суток брели они с Полиной Ульяновой по лесу, утопая в снегу, в грязи, «купаясь» в ледяной воде, когда приходилось прятаться от фашистских патрульных. Превозмогая боль от ранения, теряя сознание от голода, они упрямо шли на восток. И только одна мысль, одно желание владело ими: дойти до своих, встать в боевой строй.
А штурман Лена Никитина сказала короче всех:
— Раз надо — выдержим! [190]
Аэродром нас встретил, как обычно, шумом и сутолокой. Взад-вперед сновали бензо- и маслозаправщики, развозили к самолетам бомбы. Слышались отрывистые команды...
По понятиям мирного времени, погода была нелетной. В такую погоду покоиться бы на своих стоянках надежно закрепленным, зачехленным самолетам, отдыхать бы в своих помещениях экипажам, коротая время за книгой, шахматами. Но война изменила прежние понятия. Теперь жизнь в полку в любую погоду била ключом. На самолетах, вернувшихся из района боевых действий, техники наспех заделывали свежие пробоины, механики готовили машины к вылету, заправляя их, оружейники подвешивали бомбы и проверяли пулеметы. По-2, как пчелки, беспрерывно взлетали и садились.
Направляясь к своему самолету, я снова и снова пересчитывала в уме все минутки, которые можно сэкономить для дополнительных вылетов. Мимо пробегали другие экипажи, на ходу перебрасываясь приветствием, шуткой, подначкой. Полинка Ульянова приостановилась возле моей машины:
— Эй, штурман! Погляди-ка...
Она сдернула шлем с головы, и по плечам рассыпались локоны. Я подошла к ней, с восхищением потрогала кудряшки.
— Ну как? — Она изогнула тщательно подрисованную бровь и опустила длинные подкрашенные ресницы.
— Ух ты! — невольно восхитилась я. — Хороша-а!..
— А я? — подбежала Лида Лаврентьева. Ее волосы были красиво уложены.
— Фрицы тут же подохнут, — заявила техник Тоня Рудакова. — С ума посходили. На полеты, как на танцы к парням.
— При чем тут парни? — обиделась я за девчат.
Трудно привыкнуть к постоянной опасности, забыть гибель боевых друзей, но тем не менее сейчас, когда [191] смерть грозит нам на каждом шагу, мы расцениваем ее как естественное явление. Разрядку своим нервам каждый из нас дает в своей манере: вот Полинка и Лида прически сделали, Смирнова с Худяковой спорят о каком-то боевом развороте, Дуся Пасько что-то наспех пишет, а я бубню себе под нос стихи. Мы знали, что нам предстоит, и ничего хорошего не ожидали. Но и не трусили. Привыкли. А может быть, не столько то была привычка, сколько чувство долга. Мы ведь так были воспитаны, вобрав с наставлениями родителей, с мировоззрением окружающей среды, в пионерском лагере и в комсомоле понятие о Родине и чести. Мы об этом не кричали, не били себя в грудь — это было в нас самих.
Мы с Парфеновой вылетали после экипажей Жигуленко — Ульяновой и Поповой — Лаврентьевой. В эту ночь я ни о чем постороннем не думала. Слишком трудная была работа. Крутилась как белка в колесе. В воздухе надо было много пилотировать по приборам, исчислять пройденный путь, постоянно следить за воздухом, за погодой. А возвратившись, скороговоркой, не вылезая из кабины, доложить о выполнении задания. И снова взлет. Сон валил с ног даже самых крепких. Дремали в полете по очереди. Мне стало казаться, что никакой другой жизни, кроме полетов в ночи и в огне, кроме рискованных посадок, у меня вообще никогда не было.
Ранним утром нас с Парфеновой вдруг вызвали на КП.
— Нет двух экипажей... Жигуленко и Поповой...
— Как это? — невольно вырывается у меня. — Ведь они раньше нас вылетели. Значит...
— Ничего это еще не значит! — успокаивает, видимо, не менее встревоженная командир. — Может быть, отклонились от маршрута или сидят где-нибудь на вынужденной. Неисправность какая. Мало ли что... Так что летите на поиск. [192]
Тщательно штудируем с Зоей маршрут предстоящего поиска в прифронтовой полосе.
— Сколько раз говорила, — ворчит Зоя, — нельзя на трудное задание идти как на бал. Прифрантились...
Мы не успели еще взлететь, как возвратились Жигуленко с Ульяновой.
— Что случилось?
— А черт его знает!—с нарочитой беспечностью говорит Полинка. — Вдруг — бац! Огонь, грохот — и затем полнейшая тишина. Смотрю — за ветровым стеклом торчит вместо цилиндра голый поршень. Чем тут поможешь летчице? Под нами лес, позади вспаханное поле. Конечно, лучше в поле, думаю, чем в лес падать, но молчу. Не мешаю Жеке принимать решение. Готовлюсь к веселенькому: хлопнемся вверх колесами и — вниз головой. Как с Поповой у нас было — виси на привязных ремнях. Распутывайся... Смотрю, Жигули разворачивает самолет, так непривычно для нее, осторожненько, и надо же — чудеса, и только! — сели, как на бетонку. На три точки. Оказался ровнехонький луг, а не пахота. Совсем рядом братский аэродром. Тут же парни налетели. Вмиг отремонтировали, и вот мы перед вами. Опять готовы на задания.
— Прической перед парнями все-таки пофасонила, — смеется Жигуленко и тут же, уловив что-то в нашем поведении, с тревогой спрашивает: — Что-нибудь случилось?
— Может, и Лаврентьева с Поповой где фасонят, — невесело говорит Парфенова. — Ну, штурман, в полет!..
Мы идем на взлет. Этот момент всегда волшебен. Набрав скорость, машина вдруг обретает подъемную мощь, что позволяет ей отделиться от земли, несмотря на большой все-таки вес. И пилот это сразу ощущает едва уловимым напряжением, кончиков пальцев. Зоя слегка берет ручку управления на себя, и сразу чувствуется, как по взлетной дорожке начинают бить колеса — они то [193] отрываются от земли, то снова касаются ее. Парфенова еще больше тянет ручку на себя, увеличивая угол атаки, в самолет повисает в пространстве. Земля быстро уходит вниз. Радоваться полету еще рано. Еще предательски опасна малая высота. Надо перевалить за первую сотню, набрать 200, 300, 400 метров. Тогда ты летишь.
Внизу неторопливо пробегала земля. Совсем близко. А низко потому, что тяжелые, набитые снегом тучи нависали до горизонта. Оттого все кругом — земля, лес, поля, деревушки — отсвечивало свинцом, темнело и казалось застывшим. Под нами проплывал лес.
Местами он был густой, и под снежными шапками, укрывшими деревья, ничего нельзя было разглядеть. Порой он редел, перемежался буреломом, вырубками, кустарником. Там ветер сдул с ветвей снег, и стволы выглядели скучными, одинокими.
Мы обследовали один квадрат, второй, третий... Но нигде не находили следов невернувшегося самолета. Я безумно устала. Склонить бы голову на борт кабины и ни о чем не думать. Но мысли лезут в голову. Думаю о Лиде Лаврентьевой...
Последнее время я замечала, что с ней творится что-то неладное. Осунулась. Побледнела. Как-то Женя Попова уклончиво сказала, что в полете Лиде было плохо — сердечный приступ. Однако Лида умоляла Женю не докладывать начальству: «Пройдет. Честное слово, пройдет! Ты только подумай, как долго и мучительно я до женского полка добиралась!»
Она прибыла к нам в полк из госпиталя в конце сентября сорок четвертого уже с двумя боевыми орденами. Летала все эти годы штурманом в мужском полку. Мы все подозревали, что в госпитале с летной работы ее списали, но как-то так получилось, что Лиду зачислили штурманом в нашу эскадрилью. Я обрадовалась приезду Лиды, с которой познакомилась еще летом сорок первого года. Это произошло в Москве совершенно случайно. [194]
Приехав из Сибири в Москву учиться, я поступила на актерский факультет кинематографического института. Однако большой радости от исполнения заветной мечты я не ощутила. Всему виной была война. Мне казалось, что она не кончится без меня. В институте шли упорные разговоры об эвакуации, а пока студентов посылали на оборонительные работы. «Как же попасть на фронт?» — думала я все время об одном и том же. Куда бы я ни обращалась, всюду спрашивали: «Что умеешь делать?» А поскольку я ничего не умела делать, всюду от меня отмахивались, как от назойливой мухи. Однажды в военкомате я встретила девушку, которая тоже получила отказ. Мы разговорились, и я немало была удивлена тем, что ее не взяли в армию. Лида Лаврентьева закончила аэроклуб, с парашютом не раз прыгала, умеет раненых перевязывать...
— Ну, раз тебя не берут, то меня...
— А что тебя? — заносчиво перебила Лида. — Поедем в Саратовское авиаучилище. Поучишься...
— А как же институт?
— Кому актеры сейчас нужны? Родину защитить надо сначала.
Лиде не пришлось убеждать меня долго. Я на все была согласна, только бы скорее на фронт.
Пока мы добирались до Саратова, училище было преобразовано в техникум.
Нас тут же приняли на третий курс без всяких экзаменов. Но сначала отправили работать: кого на завод, кого в колхоз, кого куда. Всем дело нашлось. Лаврентьева сказала, что она больше пользы принесет, работая в госпитале. Ее родители были врачами, и она сама, собираясь стать врачом, много времени проводила в клинике, где работали мать и отец. Навыки медсестры Лида приобрела, можно сказать, с детства.
Весь август Лида не выходила из госпиталя. Она [195] стала неплохой операционной сестрой. Но мечтала-то она о фронте! Только там ее место. Только там...
Когда понадобились медсестры в военно-санитарном поезде Юго-Западного фронта, Лида не упустила случая. Она и меня с собой прихватила в тот поезд. В конце декабря сорок первого она влетела в мой вагон с криком:
— Раскова женскую авиачасть формирует! Раненый летчик сказал...
К этой вести я отнеслась равнодушно. Ну а мне-то что? Я даже вблизи самолета не видела. Что мне там делать? Однако, когда Лиду отпустили к Расковой, мне взгрустнулось.
— Хочу в летную часть!
С Лаврентьевой я сама отправилась в Энгельс на свой страх и риск. И тут же стала электриком. С Лидой нас развели по разным полкам, а потом, улетев на фронт, я совсем было ее потеряла. Но судьба нас снова свела вместе...
Но где же запропастился экипаж? Неужели погиб? Мы утюжили воздух уже более двух часов в поисках хотя бы остатков По-2. Летая в прифронтовой местности, я наблюдала величественную и грозную картину победы наших войск над фашистами. Все было изрыто снарядами, бомбами. Разрушены долговременные укрепления. Всюду валялись сожженные и разбитые автомашины, бронетранспортеры, повозки, орудия. Здесь же, вперемешку с машинами, валялись трупы лошадей. На освобожденной нами местности были и наши подбитые самолеты: штурмовики, истребители. Но По-2 не было. Вывод напрашивался сам собой: самолет сбит и упал вместе с экипажем в Нарев. Но поверить этому мы пока не можем.
Говорят, столетия должны пройти, чтобы земля заровняла окоп глубиной в метр — шрам на лице планеты. А шрамы, оставленные войной на человеческом сердце, — что их изгладит? Есть ли на свете мать, которая может [196] примириться с потерей своего ребенка? И мы тоже не хотим верить в смерть подруг. Так уж устроены люди. Потому что у человека можно отнять здоровье, любовь, его можно лишить счастья. И только одного у него не отобрать — надежды. А когда есть хоть капелька надежды, человек живет. И, несмотря на то что мы совсем Замерзли, а закоченевшие ноги причиняют нам нестерпимую боль, мы никак не могли возвратиться. Однако подходит момент, когда летчица говорит с тяжелым вздохом:
— Бензин на исходе...
Мы взяли курс домой, когда горючего осталось в обрез. И тут вдруг, когда я уже перестала крутить головой, всматриваться в землю, искать, взвилась с земли ракета, и я увидела притулившийся у небольшого леска По-2. Около него стояли две фигурки и яростно махали руками. Мы прошлись над ними раз, второй... Но сесть, казалось, там было совсем невозможно из-за многочисленных воронок, рытвин, траншей. Поистине везение: суметь приземлить машину на местности, абсолютно неприспособленной для этого. Однако такие случал уже бывали. Летчица посадит ночью где-нибудь на вынужденную самолет, а утром смотрит и удивляется: как это ей удалось? И взлететь, кажется, ни за что не сумеет. Но походит по площадке, вымеряет все шагами, посчитает — и, глядишь, уже в небе.
Зоя, сделав круг, пригляделась получше к земле и пошла на посадку. Страшно! А куда деваться?
— Что случилось? — крикнула я, когда Парфенова подрулила машину к ним. — Не ранены?
— Нет. Мотор заклинило. «Месс» гонялся. Еле ушли...
— Потерпите немного. Пришлем за вами техников.
Мы отдали им весь личный неприкосновенный запас продовольствия. Пошел снег. Видимость ухудшилась. Но лететь надо. Зоя дала газ. Была не была!.. Как и следовало ожидать, дело дрянь: взлетная полоска кончается, а [197] самолет бежит, бежит, тяжело, нехотя. Подпрыгивает, падает. Жутко стучат шасси. Каждый удар отдается в сердце: вот-вот надломятся стойки... Зоя прекращает взлет, отруливает машину на самый край площадки, так что хвост очутился между двумя деревьями. Женя с Лидой улеглись на хвост, придерживая самолет, пока летчица прибавляла обороты мотора. Скорость приближалась к пределу, который необходим для отделения самолета от земли, а девчонки, изнемогая от усилий — «Ну, еще немного, еще чуть-чуть!» — удерживали машину, пока летчица не махнула рукой: «Отпускай!» И снова бежит самолет. Только бы оторваться! Только бы оторваться!
Но он налетает на трамплин. Подпрыгивает, валится вниз. Скорость еще мала, крылья не держат его в воздухе. Мотор воет, молотя по воздуху винтом, — напрасно: мы падаем... Падение прекратилось у самой земли. Самолет повис, словно в раздумье, и стал понемногу набирать скорость. Даю курс. Облака прижимают нас к лесу. Видимость скверная...
Возвратившись на аэродром, я еле-еле сумела вылезти из кабины. Прыгнув с плоскости на землю, я чуть не упала. Меня покачивало: ведь 13 часов провела в воздухе! Кружилась голова, а глаза, казалось, были засыпаны песком. Мы устали, продрогли, хотели есть. Подбитый По-2 и невредимых летчиц привезли в часть вскоре после нашего прилета. Но мы уже спали мертвым сном.
Когда прозвучал сигнал «Подъем», я не могла оторвать голову от подушки, не то чтобы подняться.
— Вставайте! Вставайте! — шумела дневальная. — Сразу после обеда занятия...
Мысли мои от переутомления ворочались с трудом. Мне безумно хотелось спать. Все тело ныло от усталости. Какие уж тут занятия! Казалось, я не смогу выдавить из своих мозгов ни единой стоящей мысли. Но было слово «надо», великое слово, обретавшее на фронте силу закона. Надо пересилить, надо заставить себя. Надо!.. [198]